Мое поколение – дети детей войны. Наши матери и отцы были опалены ее дыханием, некоторые из них помнили голод, бомбежки, оккупацию. В нас война тоже входила зримо, осязаемо, и не только через книги. Еще были живы настоящие ветераны-окопники, которым посчастливилось уцелеть.
Кто-то из них рассказывал о войне очень скупо, кто-то – в красках и деталях. Мы слушали, открыв рты. Однажды к нам в пионерлагерь под Одессой приехал на встречу летчик-истребитель, Герой Советского Союза. Бравый такой, вся грудь в орденах. Забыл, к сожалению, его фамилию. Как ярко и захватывающе он рассказывал про воздушные бои на Ла-5! Про пулеметы, виражи, пике и «мессеры на хвосте». У мальчишек глаза горели. Хотелось самим в бой.
А кто-то молчал. Как брат моего деда Иван Ильич Бурлак. Он, если б и хотел что-то рассказать, – не мог. На фронте ему отшибло разум и речь. Вернулся с дыркой в голове, кое-как залатанной в госпитале, – осколком снесло кусок черепа. Раз в год, в День Победы, он надевал скромные свои солдатские медали. Я, семилетний пацан, трогал их и рассматривал. Дед Иван гладил меня по голове и плакал.
Это было красноречивей всяких книжек.
Но, конечно, война входила в нас и через книги – тоже. Через хорошие книги, правильные. Некоторые из них оставили глубокий след в душе.
Мы, мальчишки, тогда много читали. Причем читали все – и хулиганы, и двоечники, и отличники, и дети с гуманитарными наклонностями, и дети с техническими задатками. Не читать было… ну, как сегодня – не иметь смартфона. Книги про разведчиков зачитывались до дыр и давались на одну ночь. В 12 лет нашими героями были капитан Клосс из приключенческих повестей польского писателя Анджея Збыха и обер-лейтенант Гольдринг из книги «И один в поле воин». Оба они были разведчиками в тылу фашистов – один польским, другой советским.
Читали Виктора Курочкина и Григория Бакланова, Владимира Богомолова и Юрия Бондарева. Уже в более старшем возрасте открыли Константина Симонова и Константина Воробьева. После перестройки познакомились с Виктором Некрасовым – в СССР он был в опале, эмигрировал. «В окопах Сталинграда» – мощная вещь.
Ольга Берггольц, Алесь Адамович и Даниил Гранин (их «Блокадная книга» меня просто перепахала), Василий Гроссман, Анатолий Ананьев. Шолохов, Фадеев, Нагибин…
Есть у некоторых снобов убеждение, что в СССР не писали правды о Великой Отечественной. Мол, вся правда о ней появилась только после перестройки и позже, в «новой России».
Полная чушь. В советское время были созданы великие и страшные произведения о войне. «Бабий Яр» Анатолия Кузнецова – это выдумка? А весь Василь Быков?
Хотя справедливости ради надо сказать, что была в СССР и так называемая «секретарская литература». Чтобы долго не объяснять, скажу коротко: идеологизированный шлак. Там все немцы дураки, а без руководящей и направляющей роли партии мы бы войну не выиграли.
Правда, еще больше литературного шлака появилось, когда настали «свобода и гласность». Количество убитых на войне русских у некоторых писателей-антисоветчиков достигало 40 миллионов. И примерно столько же было «замучено в лагерях». А роль партии была исключительно в том, чтобы без счета и логики «посылать людей на смерть пачками». Но это долгий разговор.
Сегодня речь о книгах про войну и писателях, которые заняли в моей жизни особенное место. Признаюсь, трудно было выделить всего четверых.
Александр Твардовский. «Василий Теркин»
Это была моя первая взрослая книга, которую я прочитал в шесть лет. Что удивительно, с большим интересом, не бросил на середине. Слог у Твардовского простой, слова понятные, рифмы точные, фразы как гвозди. Поэтому стихи из «Теркина» запоминаются сразу и на всю жизнь. В детстве я мог читать их наизусть километрами.
Сейчас подзабыл, но все же еще помню большие куски. «Теркин» выручал меня не раз – и в художественной самодеятельности, и на экзаменах по литературе. Сколько раз я читал его со сцены в День Победы и на всяких конкурсах, сколько раз писал сочинения… Так что «Василий Теркин» для меня больше, чем книга. Он мой друг.
Кстати, я не встречал в литературной критике рассуждений о том, была в этой поэме правда о войне или не было ее.
Там точно не было лжи, а это главное. Иначе книга не пережила бы десятилетия и не пользовалась такой народной любовью до сих пор. Твардовский создал такой добрый и светлый литературный образ русского солдата, который, мне кажется, устроил всех – и патриотов, и антисоветчиков, и сталинистов, и «демократов».
Вот пришел я с полустанка
В свой родимый сельсовет.
Я пришел, а тут гулянка.
Нет гулянки? Ладно, нет.
Я в другой колхоз и в третий –
Вся округа на виду.
Где-нибудь я в сельсовете
На гулянку попаду.
И, явившись на вечерку,
Хоть не гордый человек,
Я б не стал курить махорку,
А достал бы я «Казбек».
И сидел бы я, ребята,
Там как раз, друзья мои,
Где мальцом под лавку прятал
Ноги босые свои.
И дымил бы папиросой,
Угощал бы всех вокруг.
И на всякие вопросы
Отвечал бы я не вдруг.
– Как, мол, что? – Бывало всяко.
– Трудно все же? – Как когда.
– Много раз ходил в атаку?
– Да, случалось иногда.
И девчонки на вечерке
Позабыли б всех ребят,
Только слушали б девчонки,
Как ремни на мне скрипят.
И шутил бы я со всеми,
И была б меж них одна…
И медаль на это время
Мне, друзья, вот так нужна!
Ждет девчонка, хоть не мучай,
Слова, взгляда твоего…
– Но, позволь, на этот случай
Орден тоже ничего?
Вот сидишь ты на вечерке,
И девчонка – самый цвет.
– Нет, – сказал Василий Теркин
И вздохнул. И снова: – Нет.
Нет, ребята. Что там орден.
Не загадывая вдаль,
Я ж сказал, что я не гордый,
Я согласен на медаль.
Борис Васильев. «В списках не значился»
Даже тот, кто не открыл в жизни ни одной книги, знаком с творчеством писателя Бориса Васильева – через кино. Уж фильм-то «А зори здесь тихие» смотрели все. Он создан по одноименной повести Васильева. Знаменитая кинолента «Офицеры» тоже снята по его сценарию.
Но самое сильное его произведение о войне, на мой взгляд, повесть «В списках не значился», где главный герой – последний защитник Брестской крепости лейтенант Плужников.
Она впервые вышла в нескольких номерах журнала «Юность» в 1974 году, мы его выписывали. Мне было 12 лет. Сначала повесть прочитала мать, потом дала ее мне.
Никогда не забуду ужас и восторг от этой книги. С ужасом понятно – вещь страшная. Но помните эпизод, когда слепой и израненный лейтенант выходит из подвалов крепости, враги отдают ему честь, и он падает замертво?
В 12 лет я с восторгом понял, что он, Плужников, победил всех этих гадов!
Подъехала санитарная машина, из нее поспешно выскочили врач и два санитара с носилками. Генерал кивнул, врач и санитары бросились к неизвестному. Санитары раскинули носилки, а врач что-то сказал, но неизвестный молча отстранил его и пошел к машине.
Он шел строго и прямо, ничего не видя, но точно ориентируясь по звуку работавшего мотора. И все стояли на своих местах, и он шел один, с трудом переставляя распухшие, обмороженные ноги.
И вдруг немецкий лейтенант звонко и напряженно, как на параде, выкрикнул команду, и солдаты, щелкнув каблуками, четко вскинули оружие «на караул». И немецкий генерал, чуть помедлив, поднес руку к фуражке.
А он, качаясь, медленно шел сквозь строй врагов, отдававших ему сейчас высшие воинские почести. Но он не видел этих почестей, а если бы и видел, ему было бы уже все равно. Он был выше всех мыслимых почестей, выше славы, выше жизни и выше смерти.
Страшно, в голос, как по покойнику, закричали, завыли бабы. Одна за другой они падали на колени в холодную апрельскую грязь. Рыдая, протягивали руки и кланялись до земли ему, последнему защитнику так и не покорившейся крепости.
А он брел к работающему мотору, спотыкаясь и оступаясь, медленно передвигая ноги. Подогнулась и оторвалась подошва сапога, и за босой ногой тянулся теперь легкий кровавый след. Но он шел и шел, шел гордо и упрямо, как жил, и упал только тогда, когда дошел.
Возле машины.
Он упал на спину, навзничь, широко раскинув руки, подставив солнцу невидящие, широко открытые глаза. Упал свободным и после жизни, смертию смерть поправ.
Василь Быков. «Сотников»
Василя Быкова я открыл для себя лет в 25. И был поражен: насколько непохоже все, что он писал о войне, на то, что я читал раньше. Это была такая окопная и партизанская правда, от которой кулаки сжимались и ком стоял в горле. Горькая, грубая и безжалостная.
Кому-то она до сих пор очень не нравится. Быков подвергался и продолжает подвергаться жесткой критике со стороны тех, кто хотел бы видеть в литературе о войне исключительно «героическую роль советского народа» и «руководящую роль великого вождя». А жизнь – что на фронте, что в мирное время – так далека от идеологии.
Начал я с «Сотникова», а потом прочитал всего Быкова насквозь, все, что нашел.
Но самое сильное впечатление осталось все же от первой книги. В ней так понятно и ясно, с какой-то библейской простотой показана проблема нравственного выбора перед лицом смерти. И поставлены вопросы, на которые читатель сам должен дать ответ: что лучше – предать, но остаться в живых? Ведь нет ничего ценней жизни, а все остальное – шелуха. Или остаться верным себе (не идеалам даже, а просто всему человеческому, что в тебя заложено воспитанием и природой) и умереть? Как ты будешь вести себя у последней черты? Выбьешь табуретку из-под ног товарища, стоящего под виселицей, или сам взойдешь на плаху, чтобы умереть человеком?
Сотников взошел. Сначала на плаху, а оттуда вознесся к святым, на небеса. Не зря фильм Ларисы Шепитько, снятый по повести, называется «Восхождение».
Сколько раз в жизни мне приходилось вспоминать эту книгу, когда сталкивался с подонками, которые – нет, не за жизнь, а за миску жирной похлебки – предавали, подличали, шли по головам к своей цели. Считали, что это нормально и правильно, что жить надо только так, ведь жизнь-то одна.
Фронтовик Василь Быков и его партизан Сотников презрительно смотрят на этих тараканов с сияющих небес.
Безусловно, от страха или из ненависти люди способны на любое предательство, но Рыбак, кажется, не был предателем, как не был и трусом. Сколько ему предоставлялось возможностей перебежать в полицию, да и струсить было предостаточно случаев, однако всегда он держался достойно. По крайней мере, не хуже других. Видно, здесь все дело в корыстном расчете ради спасения своей шкуры, от которого всегда один шаг до предательства.
Сотникову было мучительно обидно за свое наивное фантазерство – сам потеряв надежду избавиться от смерти, надумал спасать других. Но те, кто только и жаждет любой ценой выжить, заслуживают ли они хотя бы одной отданной за них жизни? Сколько уже их, человеческих жизней, со времен Иисуса Христа было принесено на жертвенный алтарь человечества, и многому ли они научили это человечество? Как и тысячи лет назад, человека снедает в первую очередь забота о самом себе, и самый благородный порыв к добру и справедливости порой кажется со стороны по меньшей мере чудачеством, если не совершенно дремучей глупостью.
Виктор Астафьев. «Прокляты и убиты»
В чем только не обвиняли злопыхатели Астафьева за «Проклятых и убитых», сколько ему за него досталось! Это, дескать, и поклеп на русскую армию, и воспевание фашистских генералов. Писателя упрекали в неоправданном натурализме. Какой-то умник даже антисемитизм там разглядел.
Помню, когда стал читать «Проклятых и убитых» в 15-томнике Красноярского книжного издательства, на меня с такой непостижимой силой, так мощно и неотвратимо нахлынула и увлекла за собой громада астафьевского таланта, так захватило душу все это пронзительное, рвущее сердце, что одним словом и не назовешь, в общем, всё, всё… «И жизнь, и слезы, и любовь…» Смерть, война, фронтовое братство и предательство, переправа, в которой уцелел лишь каждый пятый, человеческие судьбы, промозглые землянки, благородство и низость, вера и бессилие, горечь и неистребимый астафьевский сарказм…
Где же эти слепцы нашли в «Проклятых и убитых» «глумление над русским солдатом», где они там увидели «очернительство» и «предательство»? Над кем «глумится» автор? Может, над старовером Колей Рындиным? Или над старшиной Шпатором – отцом родным для солдатиков? Над боевым капитаном Щусем? А может, светлый образ интеллигентного полуеврейского парня – Ашота Васконяна, который на войне, среди простых русских мужиков, обрел настоящую силу духа и поднялся до недосягаемых нравственных вершин, – это и есть антисемитизм?!
Нет там никакого шельмования, а есть неизбывная боль, праведная злость, сострадание, жестокая окопная правда и такая трепетная любовь к этому самому солдату, какая и не снилась авторам сусальных кинолент и книжек о войне.
У Астафьева русский солдат – не безликая масса сплошных героев, он живой, реальный человек, которому ничто человеческое… А какая палитра типажей, какие характеры! Натурализм? Да, имеет место быть. Но не как самоцель, а как сильное, оправданное в этом контексте, средство: ведь не о ягодках-цветочках пишет автор, а о войне – страшной, кровавой, грязной, о которой, наверное, нельзя писать иначе. Вернее, можно, но это будет уже не Астафьев.
Еще один день, смертельный, длинный день на плацдарме подходил к концу, заканчивался в тяжелой тревоге и неведении: будут завтра живыми люди, населявшие клочок земли, волей провидения выбранный ими для избиения друг друга, или не будут. Сотрясенный, выжженный, искореженный, побитый, настороженно погружался плацдарм в ночь.
Совершив преступление против разума, добра и братства, изможденные, сами себя доведшие до исступления и смертельной усталости люди спали, прижавшись грудью к земной тверди, набираясь новых сил у этой, ими многажды оскорбленной и поруганной планеты, чтобы завтра снова заняться избиением друг друга, нести напророченное человеку, всю его историю, из рода в род, из поколения в поколение, изо дня в день, из года в год, из столетия в столетие переходящее проклятие.
Что тут могла значить горькая доля одного маленького человека? Но, может, с нее, с той, незащищенной, братьями преданной жизни, все и начинается? Или начиналось? Может, более сильный брат вырвал возле пещерного огня кусок мяса у брата более слабого – и никто того не защитил?