В красноярской культурной среде есть слово, хорошо известное каждому сочувствующему современному искусству. Это КИЦ, Культурно-исторический центр, или, как называется он сейчас, Красноярский музейный центр. Здание на берегу Енисея стало центром притяжения, который постепенно меняет облик города, края, да и, что уж скромничать, всей России. Превращение филиала Центрального музея имени В. И. Ленина в центр современного искусства проходило под присмотром Михаила ШУБСКОГО – «хранителя площадки», как он сам себя называет. Михаил Павлович – философ, социолог, шахматист – рассказал о том, почему важен диалог музея и общества, какой была первая биеннале и почему хорошо, когда «больно».
Не музейщик
– Вы пришли в Красноярский музейный центр в 1991 году, за 22 года он изменился колоссально…
– Да, и если мне что-то в жизни удалось, то это музей. Немного, конечно, в масштабах России и мира, зато в масштабах города и края это значимое дело.
Сейчас даже странно думать, что это здание удивительной архитектуры тогда было фактически ненужным. Его пытались превратить и в биржу, и в торговый дом, но все-таки этот уникальный музей сохранен. А самое главное, что он имеет свое лицо, свое место в современном искусстве, свою судьбу. Мы ни на кого не похожи, крепко стоим на ногах, придерживаемся своей концепции – и пытаемся развиваться дальше.
– Когда в 1991-м стало понятно, что музей Ленина неактуален в таком виде, каковы были ваши первые действия? Первые шаги?
– Я пришел сюда в музей как философ и социолог, я не был музейщиком. И мне, может быть, поэтому было немного легче решать судьбу этого здания – не был обременен узкопрофессиональными смыслами, ценностями. Кому-то сложно было поднимать руку на филиал Центрального музея имени В. И. Ленина. Я знаю, что многим партийным руководителям предлагали руководить им, а они отказывались, потому что никто не знал, что именно нужно делать.
А мне терять было нечего, поэтому я согласился руководить им, с удовольствием попросил командировку на два месяца и поехал по всему Союзу – по филиалам Центрального музея Ленина. Вернулся – и написал концепцию развития музея, как сейчас помню, она была на трех страницах формата А4.
– Какой была эта концепция? Что она предполагала?
– Концепция была очень простой – музей как многофункциональный культурно-исторический центр. Только я добавил: имени В. И. Ленина.
Многофункциональность была очень важна именно в начале 90-х, когда была масса движений – культурных, социальных, политических. Мы превратились в такой центр самых различных движений – и это помогло в поисках себя. Потом мы, конечно, пригласили Московский институт культурологии и создали очень серьезную концепцию музея.
– Как начались изменения?
– Мы понимали, что в 90-е денег на перепрофилирование музея не получим, поэтому выбрали вариант постепенного изменения – не закрывая музей ни на секунду. Для этого были разработаны проекты «Красноярская музейная биеннале», «Музейная ночь»… Они постепенно это здание – его иногда сравнивают с Мавзолеем – изнутри сделали более живым, теплым, современным, дерзким. И это помогло нам выжить. В российском и мировом масштабе музей «застолбил» себе такую творческую современную площадку.
«Наша Победа»
– Когда прошла первая биеннале?
– В 1995 году. Она была посвящена культурологу М. М. Бахтину и называлась «Диалог». Мы посвятили ее музею и музейщикам. Вы не представляете, каким событием это было в 1995 году! К нам съехались со всей России, самолетами привозили выставки. Я думаю, что у нас получилось реализовать ожидания музейщиков. Им просто на самом деле очень хотелось вот такого вот диалога в профессиональном сообществе. Многие не понимали тогда, как должны музеи жить дальше, и то, что начали делать мы, для многих оказалось важным и очень нужным. Вот тогда, в 1995-м, эта идея всех всколыхнула – мы создали ассоциацию «Открытый музей».
– В чем такое кардинальное отличие вашей концепции? Что тогда так удивило музейщиков края?
– Мы музей сделали не просто хранилищем вещей, а институцией, которая, наоборот, двигает и преображает тот регион, в котором находится. Мы сделали музей локомотивом развития культурных проектов и инициатив. В то время в основном считалось, что музей должен заниматься наукой – уходить вглубь, что-то скрупулезно изучать. Он превратился в такое хранилище вещей, которые нельзя трогать руками. А мы сказали: нет, надо трогать! Это все для современников, а не для тех гипотетических потомков, которые через 100–150 лет должны увидеть какую-то вещь. Музей не может не замечать, что делается вокруг.
Следующее, что мы сделали, – соединили художника и музей. Раньше ведь в музее не было художника, был только оформитель – научный сотрудник, который делает экспозицию по годам, векам. Мы сказали: художник – равноправный участник процесса. И мы должны доверять художнику. И вот именно тогда у нас появились экспозиции не научные, а художественные. Очень сложно сделать экспозицию объективно научно достоверной – честнее сделать так, как мы видим, как видит это время или эту проблему художник. Но это не значит, что все должны именно так понимать историю, – мы оставляем варианты.
– Есть ли какая-то веха, после которой появились вот такие новые – с художниками в другой роли – экспозиции?
– В 1995 же году мы сделали выставку «Наша Победа». Музей был основан в 1987-м – и, конечно, у нас не было экспонатов того времени. Мы сделали экспозицию буквально на пустом месте – и она сотрясла Красноярск и Россию. Рассказали о том, как может чувствовать победу простой солдат, который вернулся с фронта в Красноярск. Попытались ощущение войны передать – совершенно субъективная была вещь, но она оказалась очень человеческой.
– Как вы передавали это ощущение?
– Через инсталляции, ругательное для того времени слово, передавался дух, ощущение войны. Не глобальной, в которой понятно, что хорошо, а что плохо, а через малый атом этого действа – через простого солдата. У нас была инсталляция «Воспаленный бред в больнице»: больничные койки, подвешенные к потолку. Это было жутковато – раненые люди, подвешенные кровати.
Я не забуду, как пришли ветераны, – мы сильно боялись, как они это воспримут. А они заплакали. Они смотрели и плакали. И я понял, что попали, что все сделали правильно.
Важно ведь не просто выставить экспонат, рассказать, что и когда произошло, – важно, как ты сегодняшний смог включиться в это и пережить еще раз. Только по-другому, в творчестве. Важен диалог художника и воспринимающего.
Ни одной «музейной» стены
– Я хорошо помню первую биеннале. Настоящее потрясение! Тогда, кажется, я часа два блуждала по бесконечным коридорам, закоулкам, лабиринтам музея…
– Надо поклониться Арэгу Саркисовичу Демирханову – именно он «спровоцировал» всю нашу нестандартную, неклассическую музейную деятельность. Это на самом деле уникальнейший проект. В здании, построенном в стиле модернизма, внутри – закоулки, лестницы, повороты, коридоры. В музее нет ни одной белой стены, на которой можно было бы просто взять и повесить картину или рядом с которой выставить экспонаты. Музей – это 14 тысяч квадратных метров, экспозиционная площадь – 5 тысяч квадратных метров – и ни одной обычной музейной стены!
В 1991-м, когда я только пришел, я понял, что простым музейным языком я здесь ничего не расскажу – просто нет такой возможности. И я пригласил молодых архитекторов – Ковалевского, Марьясова, Сачивко, – они начали менять это внутреннее пространство. Прежде чем что-то выставить, мы строили, создавали. И по такому принципу и сейчас работаем – можем моделировать фактически любое пространство под любые экспозиции.
Главное, что нам удалось сохранить ту важную часть, что была, – это Красный зал, это наша советская история, в которой все мы жили. А все остальное мы потихоньку превращаем в какие-то важные пространства, где делаем суперсовременные вещи. И это не только выставки! В последнюю Музейную ночь мы – музей – поставили оперу по эпизоду книги В. П. Астафьева «Царь-рыба». Конечно, пригласили композитора из Москвы – из мастерской Кирилла Серебренникова, но основная работа все-таки была наша. Опера длилась всего 40 минут, и это был совершенно новый для нас опыт.
– Биеннале, как и музей, тоже стали совсем другими – вышли в город.
– От музейной биеннале мы фактически перешли к биеннале изобразительного искусства. У нас, конечно, обязательно участвуют музейщики, но они занимают определенный сегмент, а вот художников масса приезжает. На биеннале, которая будет 4 сентября, мы уже собираем музейщиков, приглашаем художников. Тема у нас «Застолье» – такая культура повседневности.
Грустно немного, что чисто музейной биеннале не стало – но это и понятно: с нами уже много чего произошло. Зато музейщики в крае – Бородино, Богучаны, Енисейск – сейчас делают совершенно шикарные вещи – и я понимаю, что это и наша заслуга. Мы показали, как это надо делать.
– Какой проект вам особенно по душе?
– Я о каждой биеннале и о каждой Музейной ночи могу так сказать – они все по-своему были интересны и актуальны. Если же все-таки выделять из последнего, то я бы сказал о музейной ночи «Сказки Достоевского», мы ее делали в прошлом году. Этой весной мы сделали «Почти театр» – начали говорить о визуальности не только художественного языка, но и театрального, музыкального. Начали фантазировать, как в музее могут жить другие виды современного искусства. Следующая музейная ночь, которая пройдет в ноябре, будет называться «Снег».
Музей становится такой свободной площадкой, где проходят самые экспериментальные, самые креативные проекты, которые наработаны художниками, в театре, в танце. Все это будет представляться как высказывание современной жизни. Диалог продолжается. И для нас это важно, потому что современная жизнь дает нам как музею не только артефакты для хранения, но и возможность задавать тон современной жизни. Мы немного – на полшага – впереди культурного процесса. Иногда у нас проекты интересные, иногда – разное бывает – скандальные, но мы все время стараемся искать новые формы подачи – новые формы высказывания. То, что казалось абсурдным лет 10 назад, сейчас актуально и современно.
Это очень важно, потому что культура развивается в таком диалоге-дискуссии. Когда все хорошо, когда нет противоречий – развития тоже не будет.
– О неоднозначности. На площадках музея неоднократно выставлялся Василий Слонов, буквально в прошлом году здесь была «Родина» Марата Гельмана. После пермской истории с Маратом Гельманом не боитесь?
– Боюсь. Но если уж ввязался и начал заниматься современным искусством, отступать нельзя. Оно всегда стоит на грани искусства и политики – современной жизни. И если ты современным искусством живешь, а не играешь в него, то, конечно, страшно, но ты понимаешь, что очень нужно. Для себя я решил, что, как камикадзе, иду до конца. Есть, конечно, грань – то, что можно в человеческом смысле, а что нельзя. И эту грань мы не переходим.
И, надо сказать, у нас такие вещи, которые в Перми или Краснодаре встречают такой отпор, проходят легче – все-таки мы здесь уже 20 лет. Работаем, показываем – и красноярцы более-менее готовы к восприятию современного искусства. Готовы читать на этом языке, особенно, конечно, молодежь. К нам, например, на Музейную ночь в среднем приходит около трех тысяч молодых людей. Они понимают это – им не нужен экскурсовод.
Современное искусство можно по-разному подавать – можно подавать по-доброму, без агрессии, не доводя до провокации. А можно подавать жестко – именно так и делает Марат Александрович Гельман. Мы стараемся работать мягче. Я думаю, что это идет на пользу современному искусству. Это ведь не однодневка, а целая система, которая учит человека по-другому смотреть на этот мир – под другим углом, другими глазами. Оно задает новые горизонты сознания, расширяет наше представление о мире.
«Мне больно»
– Как вы видите современное искусство? Что оно для вас?
– Я так объясню: 30 октября – День памяти жертв политических репрессий, мы к нему тоже очень серьезно готовимся – в прошлом году сделали страшную экспозицию, посвященную расстрелу. Мы прочитали воспоминания одной красноярской репрессированной о том, как именно проходил расстрел. Это же страшно – людей выводили, раздевали и стреляли в затылок. И в экспозиции эту ситуацию мы постарались воспроизвести: фотографии в полный рост раздетых людей со спины, их личные вещи – и молитва. Многие, конечно, морщились, но мы будем говорить об этом, потому что у многих это болит. И современное искусство – это такие художники, которые ощущают эту боль и могут о ней рассказать другим.
– Получается, что музей современного искусства по определению не может быть удобным и приятным для всех.
– Современное искусство не может «гармонизировать» – эту функцию оно выполняло в XIX веке и до середины XX. Когда мы пережили войну, фашизм, репрессии – и пережили их с классическим искусством, – искусство получило другую функцию. Оно не гармонизирует, оно высказывается об этой жизни. Сегодня оно говорит: «Мне больно!» И когда оно так говорит, кому-то это нравится, а кто-то это не может воспринять, потому что он на другое настроен – он гармонии ждет. Но тогда не нужно говорить, что искусство плохое, – нужно идти в другой музей.
И кто-то должен взять на себя ответственность, чтобы показать, что в жизни и по-другому бывает – может быть больно. Такие художники – это люди, без которых жизнь дальше не может развиваться.
– У вас очень много инсталляций, посвященных войне. Я помню висящие в ряд шинели, письма, какие-то личные вещи – военный быт. Все это производит очень, очень сильное впечатление.
– Это та простая жизнь, которую мало кто за победами видел. Сейчас у нас есть экспозиция, посвященная современным войнам. Конечно, хотелось бы это забыть и не вспоминать, но как забыть, если каждый год к нам приходят матери мальчишек, погибших в тех военных кампаниях, и приносят цветы. Хотя, казалось бы, зачем – это же не памятник.
– Вы говорите, что к вам чаще приходит молодежь.
– Молодежь тянется к нам, потому что в музее есть что-то новое, интересное, необычное. Молодежь всегда «заряжена» на другое. Кто-то считает, что их надо привязать к прошлому и заставить жить по старым канонам. С одной стороны, это правильно – должны быть традиции, но нужно и вперед двигаться. Если их пичкать историей, она будет им неинтересна. А вот когда она проявляется через что-то современное – это и начинает интересовать. Если между прошлым и будущим нет мостика, память превращается в хохоряшки, которые пылятся в запасниках. Она «не говорит».
– И сам КИЦ – это такая музейная молодежь, которая сохраняет лучшие традиции и в то же время движется вперед. Остались же старые экспозиции?
– Да, кроме Красного зала – диорама «Ленин в Шушенском». Мы с ними очень аккуратно работаем. И вообще – историческую составляющую все-таки считаем очень важной, хотя иногда, бывает, и шалим – смотрим на историю с улыбкой. Но это, на мой взгляд, нормально. Потому что – как относиться к истории? Как относиться к историческим личностям? «Не тронь – святое»? Когда мы так говорим, мы начинаем сами перед собой кривить душою – не все в истории у нас так однозначно и свято. Я считаю, что историю нужно приближать. Особенно это важно для молодежи. Когда мы улыбаемся, все идет совсем по-другому, потому что какими бы сверхличностями ни были исторические персонажи – они тоже люди: они любили, страдали, умирали. Это нужно прививать, чтобы не повторять исторические ошибки. Потому что «все правильно» в истории быть не может. История – это не учебник, здесь не может быть одного варианта.
– Вы сказали, что, когда начинали в 91-м, не были музейщиком и вам это помогло. Сейчас вы – музейщик?
– В традиционном понимании – нет. Если воспринимать музейщика как хранителя вещей, то нет, я не музейщик. Когда меня сюда пригласили, я только окончил аспирантуру и начал писать кандидатскую: о, думаю, здесь-то, в музейной тишине и покое, я все и напишу. Такой у меня был стереотип. Не тут-то было – здесь постоянно что-то происходит. Я, конечно, через 10 лет защитился, но до этого пришлось попахать.
И я сейчас музейщик – искатель смыслов, ценностей, всего того, что может родиться в этой жизни. Я – хранитель музея. Площадки, где все это может произойти. Музей нужен сообществу, в котором он находится. Он не для вещей, а для людей, которые сюда приходят. И пока я в этом доме, будут здесь свобода и творчество.