Позади 10 февраля, день, когда Россия поминает Пушкина, умершего от раны, полученной на дуэли.
С давних времен пользуется популярностью жанр, скажем так, душевной фантастики – рассуждать о том, кем бы стал, за и против кого был бы тот или иной великий человек, живи он в наши дни. Ну, или протяни он на свете немного подольше. Вот, к примеру, Вас. Вас. Розанов о Лермонтове:
Мне как-то кажется, что он ушел бы в пустыню и пел бы из пустыни. А мы его жемчуг бы собирали, собирали в далеком и широком море, – умилялись, слушались и послушались.
Литературовед позапрошлого века В. Д. Спасович видел его среди славянофилов.
Продолжалось это и в более поздние времена – правда, степень пафоса была уже попроще, пониже. Помнится, Захар Прилепин написал о Высоцком, что наблюдали бы его сейчас среди «крымненаших» господ, потому что там пребывает практически все его окружение. А Говорухин в 90-х уверял, что Володе не понравились бы цены в магазинах и беспорядок на улицах.
Есть вообще «прикольный» молодежный вариант – Толстой в трениках и с баскетбольным мячом, Булгаков в бейсболке, Достоевский в толстовке со скейтом подмышкой, а Пушкин – он и в дартс пуляется, и на скутере катается с голоногой блондинкой за спиной, и еще много чего вытворяет… Поскольку Пушкин, как известно, «наше все», то и это тоже, и нечего морщиться.
Но на высокий пафос все равно тянет. Вот один из свежих образцов.
Колоссальным оказалось бы влияние Пушкина на плеяду русских поэтов и писателей. Прежде всего, иначе сложилась бы судьба Лермонтова и Гоголя. Первый, скорее всего, не умер бы так рано, и мы увидели бы расцвет его зрелого таланта. Что же до Гоголя, то он смог бы, вероятно, завершить свою великую трилогию «Мертвые души».
И это еще не все – не умри он так рано, иным было бы все будущее страны, ибо «взвешенное мнение Пушкина могло бы стать решающим в этой полемике, и России удалось бы избежать и рокового раскола мысли 40-х, и безумной варваризации и экстремизма разночинной интеллигенции 60-х, а, следовательно, и самого революционного вектора, по которому покатилась Россия» (Владимир Можегов «Взгляд»).
Обожествление границ не знает и порицанию не подлежит, хотя бы потому, что перехвалить божество невозможно. Если бы столько зависело от одного человека, пусть даже, по словам Николая, «самого умного в Империи», то, наверняка, вообще все в жизни было бы проще. Следовало бы приставить к нему хорошую охрану.
Кстати, та же по сути концепция – только с противоположным знаком – исповедовалась при Советах: самодержавие направляло руку Дантеса (а не направляло бы – история, конечно, сменила бы русло). Обожествляя людей, превращая в триумф и трагедию каждое событие их жизни и особенно смерть, мы из самых, разумеется, возвышенных побуждений исключаем их из числа людей.
Лермонтов ради скверной забавы издевался над Мартыновым, и тот его застрелил. Гоголь пообещал миру написать второй том, вместо него написал чушь, сжег ее и насмерть заморил себя стыдом.
И, наконец, Пушкину досталась гибель совсем не равноценная жизни – не как у Сократа, Архимеда, Байрона, Грибоедова или, простите за анахронизм, Экзюпери: гибель ему принесла парочка голубков, старенький и молоденький, познакомившихся в приграничной гостинице и отправившихся в столицу ласкаться и шалить. В злорадных словах Булгарина «Байрона корчил, а пропал, как заяц» есть правда – и она не принижающая. Она всего лишь человеческая. И она же приоткрывает загадку Божьего замысла.
У Льва Шестова есть удивительная по простоте и ясности мысль: океан огромен, но имеет берега, и горы самые высокие дорастают до восьми верст, а до девяти – нет: всему в мире положен предел, и человеческому величию тоже.
Трудно представить творчество, к примеру, 50-летнего Федора Васильева, в юности написавшего «Мокрый луг» и другие произведения невероятной, непостижимой силы. Чтобы мы не упражняли попусту воображение, он и умер в 23. Рафаэль в 37. Лермонтов в 27…
Если же эта высшая точка не ставится, когда расти некуда, гениальность перерастает в абсурд, в отрицание себя, как у Толстого. Абсурд, о котором думать грех, – это и есть старый Пушкин. Именно так называется стихотворение Александра Городницкого, которое хотелось бы привести полностью, но из-за нехватки места – только два последних четверостишья.
Царем и придворными был бы обласкан поэт.
Его вольнодумство с годами бы тихо угасло.
Писалась бы проза. Стихи бы сходили на нет,
Как пламя лампады, в которой кончается масло.
И мы вспоминаем крылатку над хмурой Невой,
Мальчишеский профиль, решетку лицейского сада,
А старого Пушкина с грузной седой головой
Представить не можем; да этого нам и не надо.